И тем не менее во сне это огромное помещение с высокими окнами, колоннами и лестничными пролетами было школой…
Несмотря на то, что события разворачивались в школьном пространстве и касались каких-то аспектов учебной жизни (мы сдавали экзамен – кажется, выпускной), я фигурировала во сне в нынешнем возрасте.
Это несоответствие сюжета и статуса было причиной внутреннего волнения: зачем мне сдавать выпускные, если я давно закончила вуз?
Но суть, собственно, не в сновидении.
Проснувшись окончательно, я стала вспоминать школу. Ту, какой она была в реальности и сохранилась в моей памяти: с двумя боковыми лестницами, коридорами, партами… Сейчас события прошлого, конечно, оцениваются иначе.
Я вспомнила директора, которого мы панически боялись – Ивана Георгиевича. Наш иррациональный страх можно сравнить со страхом, который дети испытывают перед сказочными персонажами, олицетворяющими зло, или с ужасом Мальвины и Пьеро перед Карабасом-Барабасом.
Директор был фронтовиком, но мы никогда об этом не думали, поскольку в те годы идею победы никто не раскручивал так, как в последние годы. Когда я пришла в первый класс, после войны прошло тридцать лет, и Ивану Георгиевичу было очевидно меньше шестидесяти. Мы знали, что вследствие ранения на фронте наш «страшный» директор потерял руку, но пустой рукав, заправленный в карман темного пиджака, пугал нас независимо от причин отсутствия конечности. Вполне возможно, Иван Георгиевич когда-то был героем – нам об этом ничего не говорили. Мы боялись этого лысого однорукого человека, склонного к крику и внезапным гневливым выпадам. Когда он, сухопарый и напряженный, шел по коридору, мрачно сдвинув брови и наклонив верхнюю часть корпуса вперед, мы старались сделаться невидимыми. Было ужасно страшно, если он неожиданно останавливался, резко разворачивался и менял направление движения.
Если он входил в класс, то никаких слов уже не требовалось: один его взгляд и готовность к броску сообщали третьеклассникам трепет и ужас.
В старших классах его поведение вызывало не столько страх, сколько недоумение, но и выпускники старались лишний раз не попадаться на глаза хмурому директору.
Практически каждую торжественную речь Иван Георгиевич завершал так, что мы, дети, чувствовали себя дармоедами. Конечно, оскорбительных слов директор не произносил, но ощущение, что мы живем за чужой счет, нам внушали регулярно. После его речей мы чувствовали себя ничтожествами и знали, что только Леня Голиков и Валя Котик имеют право кушать булочки в школьной столовой. Все мы, не совершившие ни одного героического поступка, даром просиживали время за партами…
Не знаю, было ли у Ивана Георгиевича педагогическое образование. Если и было, то ничего в его поведении не выдавало его наличие. Сейчас мне кажется, что это был человек, глубоко искалеченный фронтовыми событиями, которые, вероятно, усилили его личностные особенности до предела.
Что думали о нашем директоре наши родители, мне неизвестно. В воздухе витал холодок в отношении к нему учителей, а вот про родителей…ничего не знаю.
В связи с этими воспоминаниями, спровоцированными утренним сном, у меня возник вопрос: как бы отнеслась родительская общественность к появлению директора, подобного Ивану Георгиевичу, в современной школе? Родители стали бы возмущаться таким поведением или нет?